Она повернулась и выбежала из кухни. Ее мать не сделала попытки ее удержать. Гнев и сознание своей правоты вынесли Мэгги на верх лестницы. Там она наконец остановилась.
Внизу, на кухне, отодвинулся стул — заскрежетал ножками по полу. В раковину полилась вода. Звякнула чашка. Открылась дверца шкафа. В миску посыпался сухой кошачий корм. Миска звякнула.
В наступившей тишине раздался пронзительный возглас: «О Господи».
Джульет не молилась почти четырнадцать лет. Не потому, что не испытывала в этом нужды — наоборот, было время, когда она отчаянно нуждалась в вере, — просто она больше не верила в Бога. Вера ушла. Ежедневные молитвы, посещение церкви, общение с любящим Богом когда-то вошли в ее кровь и плоть. Но она потеряла слепую веру, такую необходимую для восприятия непостижимого и неизвестного, когда стала понимать, что нет справедливости, божественной или иной, в мире, где процветает зло, а добро терпит муки. В юности она верила, что для каждого наступает день расплаты. Понимала, что, возможно, не предстанет перед высшим судией как грешница, однако в той или иной форме она, как и каждый человек, все равно предстанет перед судом, в этой или в той жизни. Теперь она все представляла по-другому. Нет такого Бога, который выслушивает молитвы, направляет заблудших или как-то облегчает страдание. Есть только бессмысленная и грязная жизнь, ожидание тех эфемерных мгновений счастья, которые делают жизнь сносной, и борьба за эти моменты, за то, чтобы ничто не помешало им появиться.
Она бросила два белых полотенца на кухонный пол и глядела, как уксус проступает сквозь них расплывающимися розовыми цветками. Панкин созерцал всю эту операцию со стола, не моргая, с серьезным видом, когда она бросила полотенца в раковину и отправилась за веником и тряпкой. В последней не было нужды — полотенца впитали весь уксус, а веник уберет осколки, — но она уже давным-давно поняла, что физическая нагрузка избавляла от ненужных мыслей, вот почему она каждый день работала в теплице, бродила по дубраве на рассвете с корзинками для трав, с рабской преданностью возделывала огород, ухаживала за цветами скорее из нужды, чем из-за гордости.
Она подмела и выбросила стекло. Потом решила пройтись тряпкой. Кафельный пол лучше мыть, стоя на коленях, чувствуя, как оживает в коленных чашечках боль и начинает пульсировать по всей ноге. Когда работа и боль соединялись, случайно или намеренно, мыслительный процесс совершенно останавливался. Поэтому она скребла пол, толкая перед собой голубое пластиковое ведерко, широко взмахивая руками, напрягая мышцы, прижимая к кафелю мокрую тряпку с такой энергией, что в груди не хватало воздуха. На лбу выступил пот. Она вытерла его рукавом своего тонкого свитера. На нем еще оставался запах Колина: сигареты и секс, темный мускус, выступавший на его теле, когда они любили друг друга.
Она стащила через голову свитер и бросила на стул поверх бушлата. Мелькнула мысль, что вся проблема в Колине. Это он изменил всю их жизнь. В ней вдруг пробудилось спавшее много лет желание, и она не смогла устоять перед мужчиной.
Она упрекала себя в том, что забыла уроки из собственного детства, родительские беседы — не говоря уже о чтении Великих Книг, — что страсть неизбежно ведет к разрушению и единственное безопасное состояние — это безразличие.
Но вины Колина тут не было вообще. Если он и грешил, то только любя, в сладкой слепоте и преданности любовника. Она это понимала. Потому что тоже любила. Не Колина — она никогда не позволила бы мужчине войти в свою жизнь, а Мэгги, при мысли о ней кровь приливала к сердцу, а страх граничил с отчаянием.
Мое дитя. Мое милое дитя. Я готова на все, лишь бы уберечь тебя от беды.
Но существует предел и родительского попечения. Наступает момент, когда ребенок начинает все пробовать сам: дотрагивается до верха плиты, хотя и слышит сто тысяч раз слово «нельзя!»; играет слишком близко от реки зимой, при высокой воде; делает глоток спиртного или пробует сигарету. То, что Мэгги, с ее детским восприятием мира, выбрала — намеренно, своевольно, сознавая где-то в глубине души последствия — путь во взрослую сексуальность, было всего лишь актом подросткового бунта, ко встрече с которым Джульет оказалась не готова. Она ожидала наркотики, жуткую музыку, пьянство и курение, ужасные стили в одежде и стрижке. Ожидала косметику, споры, поздние возвращения, растущее упрямство и «ты не понимаешь, ведь ты слишком старая, чтобы понимать», но никогда не думала о сексе. Пока. Придется подумать и о нем. Глупо, что она не связывала его с маленькой девочкой, которую мама до сих пор причесывает по утрам, закалывая ее пышные волосы янтарной заколкой.
Она знала все силы, направляющие развитие ребенка от младенца до независимой взрослой личности. Прочла много книг, полная решимости стать лучшей матерью на свете. Но как справиться с этим? Как пройти щекотливый путь между фактом и вымыслом, чтобы дать Мэгги отца, о котором она мечтает, и в то же время успокоить ее душу? Если бы даже она была способна сделать это ради дочери и самой себя — чего она не может и никогда не станет делать, — что усвоит Мэгги из капитуляции матери? То, что секс не выражение любви двух людей, а могучий козырь, орудие шантажа.
Мэгги и секс. Джульет даже думать об этом не хотела. С годами она все больше и больше приспосабливалась к тому, чтобы не размышлять, подавлять в себе все, что пробуждало ощущение несчастья или внутреннее смятение. Она шла вперед, устремив взгляд на далекий горизонт, суливший новые места и новые впечатления, суливший мир и надежное пристанище, потому что люди, следуя столетним обычаям и привычкам, держат на расстоянии назойливых незнакомцев. И до последнего августа они с Мэгги вместе смотрели на горизонт.