Он оставил ее вопрос без ответа и вылез из «ровера».
— Миссис Спенс, верно? — спросил он в свою очередь, зная заранее ответ.
— Да.
— Вы подтверждаете тот факт, что прошлой ночью выстрелили из ружья в сторону троих двенадцатилетних мальчишек? В сторону детей, миссис Спенс?
В ее корзинке лежала странная смесь зеленых листьев, веточек и корней, вместе с совком и секаторами. Она сняла с кончика совка ком земли и вытерла пальцы о джинсы Руки у нее были большими и грязными. Ногти короткими и неровными. Похожими на мужские.
— Заходите в коттедж, мистер Шеферд, — пригласила она.
Резко повернувшись, она снова скрылась в лесу, предоставив ему прыгать по колдобинам еще полмили. Когда он захрустел шинами по гравию внутреннего двора и остановился в тени Холла, она уже успела положить корзинку, счистила грязь с джинсов, вымыв руки настолько тщательно, что кожа была словно содранная, и поставила на плиту чайник
Входная дверь была распахнута настежь, и, когда он поставил ногу на единственную ступеньку крыльца, она крикнула:
— Я на кухне, констебль. Заходите.
Чай, промелькнуло в его голове. Все вопросы и ответы контролируются ритуалом наливания кипятка, добавления сахара и молока, вытряхивания печенья на щербатую тарелку с цветочками. Разумно.
Однако вместо того, чтобы заварить чай, она медленно налила кипяток в большую металлическую кастрюлю, в которой стояли стеклянные баночки с какой-то жидкостью. Она поставила на огонь и кастрюлю.
— Все должно быть стерильным, — произнесла она. — Люди часто умирают по чьей-то глупости, если кто-то консервирует продукты, не стерилизуя их.
Он окинул взглядом кухню и попытался заглянуть в находившуюся за ней кладовку. Время года показалось ему совсем не подходящим для ее намерений.
— Что же вы консервируете?
— Я могла бы спросить то же самое у вас.
Она подошла к шкафу и достала из него два стакана и графин, из которого налила жидкость, по цвету нечто среднее между глиной и янтарем. Она была мутной, и когда женщина поставила перед ним стакан, он уже сел за стол, не спрашивая разрешения, в намерении утвердить здесь свой авторитет, он поднял его и подозрительно принюхался. Чем пахнет? Корой? Старым сыром?
Она засмеялась и сделала большой глоток из своего стакана. Потом поставила графин на стол, села напротив Колина и обхватила свой стакан обеими руками.
— Не бойтесь, — сказала она. — Это сделано из одуванчика с бузиной. Я пью каждый день.
— Для чего?
— Для очистки организма. — Она улыбнулась и выпила еще.
Он поднял стакан. Она смотрела. Не на его руки, которые он поднял, не на рот, когда он пил, а в его глаза. Вот что поразило его, когда он вспоминал их первую встречу: как она смотрела ему в глаза. Было любопытно, и он собирал свои беглые впечатления о ней: никакой косметики; седеющие волосы, но кожа свежая и молодая, почти без морщинок, так что она не была намного старше его. От нее исходил едва уловимый запах пота и земли, над глазом виднелась капелька грязи, похожая на родинку; рубашка на ней была мужская, большого размера, обмахрившаяся на вороте и обшлагах; верхние пуговицы не застегнуты, и он увидел начало ее ложбинки между грудями; запястья крепкие; плечи широкие. Он подумал, что у них один размер одежды.
— Вот как это бывает, — спокойно сказала она. У нее были темные глаза с такими большими зрачками, что глаза казались черными. — Поначалу это страх перед чем-то, что больше тебя, тем, что ты не можешь контролировать, и понимаешь не до конца — это лежит внутри твоего тела и живет по своим собственным законам. Потом приходит страх, что какая-то проклятая болезнь ворвалась в ее жизнь и в твою и сделала невесть что из обеих. Затем наступает паника, потому что никто не может дать никаких ответов, которым можно доверять, и все отвечают по-разному. Потом становится жалко себя, потому что ты оседлан ею и ее болезнью, тогда как тебе хотелось — очень хотелось, и ты клялся, что будешь любить — иметь жену и семью, словом, нормальную жизнь. А вместо нормальной семьи весь этот ужас, твой дом стал для тебя ловушкой — все эти неприглядные картины, запахи, звуки приближающейся смерти. Однако, как ни странно, в конце все становится тканью твоего бытия, нормой семейной жизни. Ты привыкаешь к кризисам и моментам облегчения. Свыкаешься с мрачноватыми реалиями рвоты, клизм, утки и мочи. Сознаешь, насколько ты важен для нее. Ты становишься ее якорем, спасителем, здравым рассудком. И твои собственные нужды отходят на второй план — неважные, эгоистические, даже неприличные — в свете той роли, какую ты играешь для нее. Так что, когда все кончается и ее уже нет, ты не ощущаешь себя освободившимся, как это представляют себе окружающие. Вместо этого на тебя нападает нечто вроде безумия. Все тебе говорят, что, мол, это благословение, что Бог наконец-то прибрал ее к себе. Но ты знаешь, что Бог тут ни при чем. В твоей жизни просто осталась зияющая рана, дыра в том месте, которое занимала она, ее потребность в тебе, то, как она заполняла твои дни.
Она подлила еще жидкости в его стакан. Он хотел как-то ей ответить, но еще больше ему хотелось убежать, избавив себя от такой необходимости. Он снял очки, отвернулся и таким образом ухитрился оторвать свои глаза от ее.
— Смерть — это не освобождение ни для кого, кроме умирающего. Для живущего это ад, который все время меняется. Ты думаешь, что станешь себя чувствовать лучше. Веришь, что горе когда-нибудь потеряет свою остроту. Но лучше тебе не становится. По-настоящему лучше. Лишь тот, кто прошел через это, способен тебя понять.